Неточные совпадения
В одной харчевне, перед вечером, пели
песни: он просидел целый час, слушая, и
помнил, что ему даже было очень приятно.
—
Помнишь Лизу Спивак? Такая спокойная, бескрылая душа. Она посоветовала мне учиться петь. Вижу — во всех
песнях бабы жалуются на природу свою…
Начинает тихо, нежно: «
Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но
песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а
песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Как погляжу я, барин, на вас, — начала она снова, — очень вам меня жалко. А вы меня не слишком жалейте, право! Я вам, например, что скажу: я иногда и теперь… Вы ведь
помните, какая я была в свое время веселая? Бой-девка!.. так знаете что? Я и теперь
песни пою.
Как теперь
помню — покойная старуха, мать моя, была еще жива, — как в долгий зимний вечер, когда на дворе трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела она перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша ногою люльку и напевая
песню, которая как будто теперь слышится мне.
— Сказки —
помнит,
песни —
помнит, а
песни — не те ли же стихи?
— Ты бы, Яша, другое что играл, верную бы
песню, а?
Помнишь, Мотря, какие, бывало, песни-то пели?
— Эта
песня, — через минуту сказал Петр, — я
помнил ее даже во время бреда… А кто этот Федор, которого ты звал?
Торжественной
песней прощальной
Окончился вечер, — не
помню лица
Без грусти, без думы печальной!
Annette теперь ожидает, что сделают твои родные, и между тем все они как-то надеются на предстоящие торжества. Спрашивали они мое мнение на этот счет — я им просто отвечал куплетом из одной тюремной нашей
песни: ты, верно, его
помнишь и согласишься, что я кстати привел на память эту старину. Пусть они разбирают, как знают, мою мысль и перестанут жить пустыми надеждами: такая жизнь всегда тяжела…
Эти стихи из нашей
песни пришли мне на мысль, отправляя к тебе обратно мой портрет с надписью. Отпустить шутку случается и теперь — слава богу, иначе нельзя бы так долго прожить на горизонте не совсем светлом. Не
помнишь ли ты всей
песни этой? Я бы желал ее иметь.
Потом
помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же слова успокоительной
песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал.
До сих пор
помню наизусть охотничью
песню Сумарокова [
Песня III.
Я
помню, например, как наш почтенный Виктор Петрович Замин, сам бедняк и почти без пристанища, всей душой своей только и болел, что о русском крестьянине, как Николай Петрович Живин, служа стряпчим, ничего в мире не произносил с таким ожесточением, как известную фразу в студенческой
песне: «Pereat justitia!», как Всеволод Никандрыч, компрометируя себя, вероятно, на своем служебном посту, ненавидел и возмущался крепостным правом!..
Тут — снова пустая, белая страница.
Помню только: ноги. Не люди, а именно — ноги: нестройно топающие, откуда-то сверху падающие на мостовую сотни ног, тяжелый дождь ног. И какая-то веселая, озорная
песня, и крик — должно быть, мне: «Эй! Эй! Сюда, к нам!»
— Уж так-то, брат, хорошо, что даже вспомнить грустно! Кипело тогда все это, земля, бывало, под ногами горела!
Помнишь ли, например, Катю — ведь что это за прелесть была! а! как цыганские-то
песни пела! или вот эту:"
Помнишь ли, мой любезный друг"? Ведь душу выплакать можно! уж на что селедка — статский советник Кобыльников из Петербурга приезжал, а и тот двадцатипятирублевую кинул — камни говорят!
Другое подспорье — поминальные пироги и блины. И от них уделяется часть священнику и церковному причту. Недаром сложилась пословица: поповское брюхо, что бёрдо, всё
мнет. Горькая эта пословица, обидная, а делать нечего: из
песни слова не выкинешь.
Не
помню, как и что следовало одно за другим, но
помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую
песню и обоих их целовал в сладкие губы;
помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался;
помню, что, кроме того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту;
помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о том, что этого вовсе не нужно было делать;
помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не был пьян;
помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове было холодно, и что, уезжая, я заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но
помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много пить и будто бы я и не думал быть пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
Вообще gnadige Frau с самой проповеди отца Василия, которую он сказал на свадьбе Егора Егорыча, потом,
помня, как он приятно и стройно пел под ее игру на фортепьяно после их трапезы любви масонские
песни, и, наконец, побеседовав с ним неоднократно о догматах их общего учения, стала питать большое уважение к этому русскому попу.
Максиму показалось, что женщина в
песни поминает его отца. Сначала он подумал, что ослышался, но вскоре ясно поразило его имя Малюты Скуратова. Полный удивления, он стал прислушиваться.
Наконец, он запел какую-то лихую
песню, из которой я
помню припев...
Но глаза женщины уже потухли. Она
помнила только слова
песни, но и в ней не понимала ни слова. Потом поклонилась судье, сказала что-то по-английски и отошла…
Потом явилась дородная баба Секлетея, с гладким лицом, тёмными усами над губой и бородавкой на левой щеке. Большеротая, сонная, она не умела сказывать сказки, знала только
песни и говорила их быстро, сухо, точно сорока стрекотала. Встречаясь с нею, отец хитро подмигивал, шлёпал ладонью по её широкой спине, называл гренадёром, и не раз мальчик видел, как он, прижав её где-нибудь в угол,
мял и тискал, а она шипела, как прокисшее тесто.
Смешно сказать, а грех утаить, что я люблю дишкантовый писк и даже кусанье комаров: в них слышно мне знойное лето, роскошные бессонные ночи, берега Бугуруслана, обросшие зелеными кустами, из которых со всех сторон неслись соловьиные
песни; я
помню замирание молодого сердца и сладкую, безотчетную грусть, за которую отдал бы теперь весь остаток угасающей жизни…
Вообще присутствия всякого рувни князь не сносил, а водился с окрестными хлыстами, сочинял им для их радений
песни и стихи, сам
мнил себя и хлыстом, и духоборцем, и участвовал в радениях, но в Бога не верил, а только юродствовал со скуки и досады, происходивших от бессильного гнева на позабывшее о нем правительство.
И я плакала, слушая эту
песню… (Басов: «Саша! дайте-ка пива… и портвейна…».) Хорошо я жила тогда! Эти женщины любили меня…
Помню, вечерами, кончив работать, они садились пить чай за большой, чисто вымытый стол… и сажали меня с собою, как равную.
— Родители!.. Хм… Никаких родителей! Недаром же мы
песни пели: «Наши сестры — сабли востры»… И матки и батьки — все при нас в казарме… Так-то-с. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди,
помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена солдат выколачивали… Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел — конца-краю нет…
Ох, не
помню я эту
песню,
помню только немного.
Пел козак про пана про Ивана:
Ой, пане, ой, Иване!..
Умный пан много знает…
Знает, что ястреб в небе летает,
ворон побивает…
Ой, пане, ой, Иване!..
А того ж пан не знает,
Как на свете бывает, —
Что у гнезда и ворона ястреба побивает…
— Ну, встреча! черт бы ее побрал. Терпеть не могу этой дуры…
Помните, сударь! у нас в селе жила полоумная Аксинья? Та вовсе была нестрашна: все, бывало, поет
песни да пляшет; а эта безумная по ночам бродит по кладбищу, а днем только и речей, что о похоронах да о покойниках… Да и сама-та ни дать ни взять мертвец: только что не в саване.
Всех
помнила эта народная
песня, как
помнит своих любимых детей только родная мать: и старика Сеита, бунтовавшего в 1662 году, и Кучумовичей с Алдар-баем, бунтовавших в 1707 году, и Пепеню с Майдаром и Тулкучурой, бунтовавших в 1736 году.
Необходимо, впрочем,
помнить еще следующее: в представлении о государстве ты не встретишься ни с подблюдными, ни со свадебными
песнями, ни со сказками, ни с былинами, ни с пословицами, — словом сказать, ни с чем из всего цикла тех нежащих явлений, которые обдают тебя теплом, когда ты мыслишь себя лицом к лицу с отечеством.
Он только силился
помнить слова Лонгфелло и не слыхать за его словами слов
песни про кума и куму; но наша доморощенная русская муза одолевала американскую.
— А
помните, как здесь тогда хорошо
песни пели? — сказал Владимир Сергеич.
Так,
помню,
помню:
песня эта
Во время наше сложена.
Уже давно в забаву света
Поется меж людей она.
Кочуя на степях Кагула,
Ее, бывало, в зимню ночь
Моя певала Мариула,
Перед огнем качая дочь.
В уме моем минувши лета
Час от часу темней, темней;
Но заронилась
песня эта
Глубоко в памяти моей.
— Измолоду, государь мой милостивый, — отвечал он, — такая уж моя речь; где и язык-то набил на то — не
помню; с хороводов да
песен, видно, дело пошло; ну и тоже, грешным делом, дружничал по свадебкам.
Дурнопечин. А теперь давай петь, —
помнишь эту нашу студенческую
песню? Подпевай… (Поет, притопывая ногой...
Бывало часто, ночью темной,
Я с ними время разделял
И,
помню,
песням их внимал
С какой-то радостью невольной.
А если Бог отступит от меня
И за гордыню покарать захочет,
Успеха гордым замыслам не даст,
Чтоб я не
мнил, что я его избранник, —
Тогда я к вам приду, бурлаки-братья,
И с вами запою по Волге
песню,
Печальную и длинную затянем,
И зашумят ракитовы кусты,
По берегам песчаным нагибаясь...
Вот теперь удар заглушил
песню часов, и одно мгновенье я не слышу ее, но только одно мгновенье, после которого снова раздается дерзко, назойливо и упрямо: «
Помни,
помни,
помни…»
И я
помню, как, бывало, мятутся слимаки, слушая эти
песни, и, не утерпев, бросаются в зеленые гаи.
—
Помнишь наш разговор о севере и юге, еще тогда давно,
помнишь? Не думай, я от своих слов не отпираюсь. Ну, положим, я не выдержал борьбы, я погиб… Но за мной идут другие — сотни, тысячи других. Ты пойми — они должны одержать победу, они не могут не победить. Потому что там черный туман на улицах и в сердцах и в головах у людей, а мы приходим с ликующего юга, с радостными
песнями, с милым ярким солнцем в душе. Друг мой, люди не могут жить без солнца!
И, как теперь,
помню я Бориса, когда, проведя нервно рукой по своим длинным, красивым, волнистым волосам, он начинал запев старинной казацкой
песни...
— пояснительно тянули и дважды повторяли певицы. Пяти лет я не знала meinen (
мнить, глагол), но mein — мой — знала, и кто мой — тоже знала, и еще Meyn (Мейн) знала — дедушку Александра Данилыча. От этой включенности в
песню дедушка невольно включался в тайну: мне вдруг начинало казаться, что дедушка — тоже.
Про белиц и
поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от
песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью…
— И не
поминай, — сказала Манефа. — Тут, Василий Борисыч, немало греха и суеты бывает, — прибавила она, обращаясь к московскому гостю. — С раннего утра на гробницу деревенских много найдет, из городу тоже наедут, всего ведь только пять верст дó городу-то… Игрища пойдут,
песни, сопели, гудки… Из ружей стрельбу зачнут… А что под вечер творится — о том не леть и глаголати.
Вперив очи на бледневшую пред восходящим светилом зарю, раздумалась она про тоску свою и, сама не
помнит, как это случилось, тихим голосом завела
песню про томившую ее кручину.
Я
мнил: эти гусли для князя звучат,
Но
песня, по мере как пелась,
Невидимо свой расширяла охват,
И вольный лился без различия лад
Для всех, кому слушать хотелось!
Нельзя было не понять, что отец не желает видеть меня, и поездка в аул Бестуди — своего рода ссылка. Мне стало больно и совестно. Однако я давно мечтала — вырваться из дому… Кто смог бы отказаться от соблазнительной, полной прелести поездки в родной аул, где мою мать знали ребенком, и каждый горец
помнит юного красавца бек-Израэла, моего отца, где от зари до зари звучат веселые
песни моей молодой тетки Гуль-Гуль? Угрызения совести смолкли.
Опять начались длинные сказанья про богатого богатину, про христа Ивана Тимофеича Суслова, про другого христа, стрельца Прокопья Лупкина, про третьего — Андрея, юрода и молчальника, и про многих иных пророков и учителей.
Поминал Устюгов и пророка Аверьяна, как он пал на поле Куликове в бою с безбожными татарами, про другого пророка, что дерзнул предстать перед царем Иваном Васильевичем и обличал его в жестокостях. И много другого выпевал Григорьюшка в своей песне-сказании.
И настоятель и братия того старца считали полоумным и юродом за «неподобные» его речи, за срамные дела, особенно за то, что, уединясь в келью, певал мирские
песни,
поминая Христа, Богородицу, ангелов и пророков.